В братских могилах никто не чувствует себя одиноким, никто не чувствует себя брошенным или покинутым: слой за слоем молодых мужчин укладывают друг на друга, чтобы даже после смерти они могли протянуть руки и почувствовать человека рядом.
Мои мертвые тоже не хотят быть одинокими. Они ложатся со мной не потому, что хотят мстить, – им страшно и холодно. Они гладят мой живот и иногда целуют меня в плечо, когда я засыпаю. У них плохо пахнет изо рта, у них нет нежной шелковистой кожи, их тела покрыты синими кляксами разложения, но никто не идеален. У всех нас есть свои недостатки, так мне кажется.
Единственное темное пятно в этой почти романтической связи между мной и смертью – мои кошмары. Я всегда думал, что «ледяной пот», «сбитое дыхание», «сердце, выпрыгивающее из груди» - это ужасающие клише для тех, кто не в силах придумать красивый речевой оборот. Но в августе 1969 у меня появляется уникальная возможность проверить на себе четкость и лаконичность этих эпитетов.
Мне снится пляж.
Мне снится, как один из парней смеется моей шутке и протягивает мне руку, втаскивая по колено в море. Мне снится, как я стою в холодной воде, счастливо улыбаюсь, а потом, наклонившись, чтобы поправить джинсы, вижу лицо.
Лицо под водой, вы понимаете. Такое обыкновенное лицо, с черными глазницами и перекошенным ртом. Лицо, которое тянется ко мне из-под воды и, скорее всего, не желает мне зла, но только я все равно просыпаюсь от собственного крика и еще долго вглядываюсь в темноту потолка, различая его абрис.
Я боюсь не столько того, что в дыру рта этого лица попадут мои пальцы и я лишусь последней надежды написать симфонию, я не особенно боюсь, что у лица может оказаться продолжение в виде шеи, рук, ног, сколько я боюсь того, что основная функция лица – смотреть и говорить.
Я мучаюсь тем, что никто не приходит в мой дом и не обвиняет меня в произошедшем.
Ведь это я убил их – всех троих, всех троих, убил даже больше, только полиция их еще не нашла, они ведь уже мои законченные работы, а до этого такой долгий период бумагомарания. Сразу ведь не выверить, какой толщины класть мазок, какую основу взять, грунтовать холст или нет – на это все нужна практика, очень долгая практика.
А я убил всех троих, всех троих, и теперь они всегда будут со мной, а потом, может, я отправлю их в National Museum, и люди придут смотреть. Люди придут смотреть на мои работы, смотреть на меня.
Я убил троих, до них – еще троих, а до этого – еще троих.
И теперь я поднимаюсь с кровати и три раза надеваю и снимаю тапки. Теперь я три раза открываю и закрываю дверь, чтобы пройти в другую комнату. Три раза мою чашку. Три раза мою руки. Три раза застегиваю и расстегиваю ремень.
Ведь я убил троих – и убью еще троих, и нужно раз за разом чтить их память.
In communal graves no one feels lonely, no one feels abandoned or abandoned: layer by layer of young men are stacked on top of each other so that even after death they can stretch out their hands and feel the person next to each other.
My dead also do not want to be alone. They lie down with me not because they want to take revenge - they are scared and cold. They pat my belly and sometimes kiss me on the shoulder when I fall asleep. They do not smell badly from the mouth, they do not have a delicate silky skin, their bodies are covered with blue blots of decomposition, but no one is perfect. We all have our shortcomings, so it seems to me.
The only dark spot in this almost romantic connection between me and death is my nightmares. I always thought that "ice sweat", "downed breath", "heart jumping out of the chest" - these are horrifying cliches for those who can not think of a beautiful speech turn. But in August 1969 I have a unique opportunity to test the clarity and laconism of these epithets.
I dream about the beach.
I dream of one of the guys laughing at my joke and holding out my hand, dragging my knee to the sea. I dream how I stand in cold water, smile happily, and then, leaning forward to straighten my jeans, I see a face.
Face under water, you understand. Such an ordinary face, with black eye sockets and a distorted mouth. The face that reaches out to me from under the water and most likely does not want me to be evil, but only I still wake up from my own screaming and for a long time I peer into the darkness of the ceiling, distinguishing its outline.
I'm afraid not so much that my fingers will fall into the hole in the mouth of this face and I lose my last hope of writing a symphony, I'm not particularly afraid that the face can have a continuation in the form of the neck, arms, legs, how much I fear that the main function faces - watch and talk.
I'm tormented by the fact that no one comes to my house and accuses me of what happened.
After all, I killed them - all three, all three, killed even more, only the police have not yet found them, they are already my finished work, and before that such a long period of paper-making. Immediately after all, it is not possible to check how much to lay a smear, what basis to take, to ground the canvas or not - this all needs practice, a very long practice.
And I killed all three, all three, and now they will always be with me, and then, maybe I'll send them to the National Museum, and people will come to watch. People will come to look at my work, look at me.
I killed three, before them - three more, and before that - three more.
And now I get out of bed and three times I put on and take off my shoes. Now I open and close the door three times to go to another room. Three times my cup. Three times my hands. I fasten and unbutton the strap three times.
After all, I killed three - and kill three more, and I need to honor their memory time after time.