Мрачная бурная ночь на исходе дождливых месяцев, тьма, ураган и ливни.
Берег священного Львиного острова, черные леса, подступившие к самому океану, как бы готовому затопить их.
Великий рев волн, пенными, внутри светящимися горами непрестанно идущих на остров и заливающих не только прибрежные отмели, на которых студенистыми кругами лежат морские звезды, испускающие таинственное сияние, и шуршат тысячи расползающихся крабов, не только береговые скалы, но и подножие тех пальм, что склонились, змеевидно изогнулись своими тонкими стволами с береговых обрывов.
Сырой и теплый ураган проносится от времени до времени с сугубой стремительностью, с несказанной силой, столь величаво и мощно, что к океану буйно катится из лесов гул не менее страшный и тяжкий, чем гул самого океана: тогда пальмы, мотавшиеся из стороны в сторону, подобно живым существам, мучимым беспокойной дремотой, вдруг низко склоняются под напором домчавшейся до берега бури, все разом падают долу, и с верхушек их с шумом сыплются мириады мертвых листьев, а в воздухе веет пряными благовониями, принесенными из глубины острова, из заповедных недр лесных.
Тучи, угрюмые и грузные, как в ночи Потопа, все ниже спускаются над океаном. Но в безграничном пространстве между ними и водной хлябью есть некое подобие света: океан до сокровенных глубин насыщен сокровенным пламенем неисчислимых жизней.
Валы океана, с огненно-кипящими гривами, в реве и в гуле бегущие к берегу, вспыхивают, перед тем как рушиться, столь ярко, что озаряют зеленым отблеском человека, стоящего в лесу над берегом.
Человек этот бос, с обрезанными волосами, с обнаженным правым плечом, в рубище отшельника.
Он мал, как дитя, среди окружающего его величия, и не ужас ли мелькнул в его изможденном лице при блеске и грохоте разрушившегося вала?
Твердо и звучно, преодолевая и этот грохот, и слитный гул лесов и урагана, возглашает он:
- Слава Возвышенному, Святому, Всепросветленному, Победившему Желание!
Вихрем несутся вместе с ураганом, в черной лесной тьме, мириады как бы огненных глаз. И восторженно звучит голос человека, стоящего на берегу:
- Тщетно, Мара! Тщетно, Тысячеглазый, искушаешь ты, проносясь над землей животворящими ураганами и ливнями, тучным и уже вновь благовонным тлением могил, рождающих новую жизнь из гнили и праха! Отступись, Мара! Как дождевая капля с тугого листа лотоса, скатывается с меня Желание!
Но победно, в ливне сыплющихся листьев, мчится вихрь несметных огненных глаз, озаряя под черным лесным навесом как бы исполинское изваяние: сидящего на земле, главой своей возвышающегося до самых верхушек пальм. Ноги его скрещены.
От шеи до чресл увит он серыми кольцами змея, раздувшего свое розовое горло, простершего свою плоскую, косоглазую голову над его главой.
Невзирая на безмерную тяжесть змеиных колец, сидящий свободен и статен, величав и прям.
Божественный нарост, острый бугор на его темени. Черно-синие, курчавые, но короткие волосы - как синева в хвосте павлина. Красный лик царственно спокоен. Взгляд блестящ, подобен самоцвету.
И страшный голос его, голос, звучащий без напряжения, по силе подобный грому, величаво катится из глубины лесов к человеку, стоящему на берегу:
- Истинно, истинно говорю тебе, ученик: снова и снова отречешься ты от меня ради Мары, ради сладкого обмана смертной жизни, в эту ночь земной весны.
Париж. 1921
Dark stormy night at the end of the rainy months, darkness, hurricane and downpours.
The coast of the sacred Lion Island, black forests, approaching the ocean itself, as if ready to flood them.
The great roar of waves, foamy, inside the luminous mountains that constantly go to the island and fill not only coastal shallows, on which gelatinous circles lie sea stars emitting a mysterious radiance, and rustling thousands of sprawling crabs, not only coastal cliffs, but also the foot of those palm trees that bowed, serpentine bent by their thin trunks from the coastal cliffs.
A damp and warm hurricane sweeps from time to time with extreme swiftness, with unspeakable strength, so majestic and powerful that a hum is no less terrible and heavy than the hum of the ocean itself rolling from the forests: then palm trees wound from side to side, like living creatures, tormented by a restless nap, they suddenly bow low under the pressure of a storm rushing to the shore, all at once fall down the valley, and from their tops myriads of dead leaves rash with noise, and in the air it blows spicy incense brought from the depths of the island, from the commandment x subsoil forest.
Clouds, gloomy and heavy, as in the night of the Flood, all lower lower over the ocean. But in the boundless space between them and the water abyss there is some semblance of light: the ocean to the innermost depths is saturated with the innermost flame of innumerable lives.
The shafts of the ocean, with fiery boiling manes, roaring towards the shore in a roar and in a rumble, flare up before crumbling, so brightly that they illuminate with a green glow of a man standing in the forest above the shore.
This man is barefoot, with cropped hair, with a bare right shoulder, in the hermit's rags.
He is small, like a child, in the midst of the greatness surrounding him, and didn’t the horror flicker in his gaunt face with the gleam and thunder of a shattered shaft?
Firmly and loudly, overcoming this roar, and the merging hum of forests and a hurricane, he exclaims:
- Glory to the Exalted, Holy, All-Enlightened, Victorious Desire!
A whirlwind rush along with a hurricane, in the black forest darkness, myriads of fiery eyes, as it were. And the voice of a man standing on the shore enthusiastically sounds:
- In vain, Mara! In vain, Thousand-eyed, you are tempting, rushing over the earth with life-giving hurricanes and showers, the fat and already fragrant decay of graves, giving birth to a new life from rot and dust! Step back, Mara! Like a raindrop from a tight lotus leaf, Desire rolls off me!
But triumphantly, in a shower of pouring leaves, a whirlwind of innumerable fiery eyes rushes, illuminating under a black forest canopy as if a gigantic statue: sitting on the ground, its head rising to the very tops of palm trees. His legs are crossed.
From neck to loin, he is entwined with gray rings of a serpent, which has inflated its pink throat, and has stretched out its flat, cross-eyed head above its head.
Despite the immense severity of the serpentine rings, the seated one is free and stately, majestic and straight.
Divine growth, acute tubercle on its crown. Black-blue, curly, but short hair - like the blue in the tail of a peacock. The red face is regally calm. The look is brilliant, like a gem.
And his terrible voice, a voice sounding without tension, similar in strength to thunder, majestically rolls from the depths of the woods to a man standing on the shore:
- Verily, verily, I tell you, student: again and again you will disown me for the sake of Mary, for the sweet deception of mortal life, on this night of earthly spring.
Paris. 1921